Валентин Архангельский.
Кумо-сан
...Я встаю ни свет ни заря, когда домашние спят, пробираюсь в кабинет, плотно прикрываю дверь, включаю проигрыватель, ставлю пластинку. Ту самую, кистановскую. Ее изготовили вскоре после концерта. В ваш маленький домик потекли письма. Трогательный отзыв прислал премьер-министр Накасонэ:
«Уважаемая г-жа Кумо. Я прочитал Ваше письмо и прослушал пластинку несколько раз. Мне передались чувства матери, потерявшей самого любимого, самого умного сына, сердце которой все время привязано к Москве, месту гибели ее сына, и моему сердцу было больно от сострадания. И стихи, и музыка г-на Г. Бузоглы оставили во мне ощущение чего-то сверхчеловеческого. Не могу не оценивать этот «Реквием» очень высоко. Молюсь за Ваши успехи и здоровье. С уважением. Премьер-министр Японии Ясухиро Накасонэ. 12 ноября 1985 года».
Вы надеялись подарить пластинку советскому руководителю М. С. Горбачеву, в то время много писали о возможности его визита в Японию. Собственно, и ныне не теряете такой надежды.
Снова и снова слушаю реквием. Пытаюсь проникнуть в тайну музыки, которая произвела столь ошеломляющее впечатление на киотосцев — носителей и наследников одной из древнейших и изумительнейших на земле культур — хэйанской. Завоевать их сердца — вещь невероятная! Чтобы лучше понять, решил «выпотрошить» автора реквиема. Затащил в редакцию «Известий», где имею честь зарабатывать на хлеб, напоил кофе и понудил аккорд за аккордом, мелодия за мелодией, ария за арией пройтись по произведению.
Фейерверк всплесков рук, водопад красивых, зажигательных слов, богатейшая мимика лица и... увы — прозрения не наступило. Неожиданно для себя обнаружил, что хороший композитор может быть плохим интерпретатором собственного творения. Георгий оказался никудышным. Сумбур какой-то, а не рассказ.
Ладно, предоставим кесарю кесарево. Что скажет, например, могущественнейший в Японии авторитет — Ясуси Акутагава. Да, да, тот самый. Известнейший и популярнейший у себя на родине человек. С каким благоговением приветствовали его в токийском отеле «Хилтон», где он назначил мне встречу. Безукоризненно одетый, с изящными манерами, чуть-чуть застенчивой улыбкой, готовый, казалось, на мгновенную услугу собеседнику, он производит неизгладимое впечатление.
Ясуси — наш частый гость, знаком если не с половиной, то с третью членов композиторского союза. Когда ставилась опера «Орфей в Хиросиме», вообще надолго осел в Москве. Рассказ о реквиеме воспринял с интересом, обещал прослушать и включить в программу своего концерта.
Не буду лукавить, не только реквием — сюжет о нем здесь заканчивается — привел меня в роскошный «Хилтон». Иная забота побуждала искать этой встречи. Воистину неисповедимы пути господни. Судьбе было угодно распорядиться таким образом, чтобы именно в этот приезд в Японию осуществилась давняя мечта — встреча с сыном моего кумира Рюноскэ Акутагавы. Беседовали мы в тот вечер за ужином в ресторане о реквиеме и... Нет, пожалуй, правильнее сказать — о Ленине и реквиеме.
«Больше всего я был поражен тем, что Ленин— великий и в то же время такой простой человек»,— надписал отец Ясуси в 1920 году. Откуда — это знание? «Поражен» — чем? Вестью, рассказом, статьей? Или — кем? В России писатель не был, Ленина не видел. Правда, японская пресса много писала о лидере новой России. Но — с пеной у рта, враждебно, не брезгуя инсинуациями и вымыслом. Лишь тоненьким ручейкам объективной информации удавалось пробиваться сквозь чудовищные завалы лжи.
Один такой ручеек, как оказалось, протекал совсем близко от писателя. На страницах газеты «Осака Майнити», где он тогда работал. Собственным корреспондентом в России был Кацудзи Фусэ. Тот самый Фусэ, который в июне 1920 года взял интервью у Ленина, был поражен его скромностью и простотой. Фусэ, которого уже поминали в наших заметках.
«Моя вторая встреча с Лениным» — назвал Фусэ свой материал из Москвы, опубликованный в «Осака Майнити» 10 июня 1920 года. Вторая! Значит, была – первая? Где и когда? Фусэ был очевидцем и летописцем двух русских революций. Работал в России с небольшими перерывами с 1912 года. Ездил на фронты первой мировой войны. Встречался со всеми знаменитыми людьми той эпохи. Одну из своих книг он назвал «Триста портретов России». Журналист не слукавил, я не поленился — пересчитал: точно — триста! Значит, возможность встретиться с Лениным была.
Но где и когда? Десять лет я задаю этот вопрос в Японии — всем и вся. Братьям и сестрам, детям и внукам Фусэ, которые по моей просьбе летом 1981 года съехались со всех концов страны и собрались на окраине Токио в маленьком домике, где провел свои последние годы Кацудзи; сейчас здесь живет его племянник Очихиро, сотрудник одной из столичных фирм. Я исписал в домике массу кассет, получил в подарок уникальные документы из личного архива журналиста, в том числе интервью со Сталиным и Троцким, собственноручно подписанные ими, Троцкий даже кое-где правил машинописный текст; видел множество сувениров, привезенных из России.
Все было в архиве, кроме интервью с Лениным. Должно быть, собеседники уловили тень разочарования на моем лице, искренне сочувствовали, предлагали услуги. Милые, добрые люди... Старшие, уже пожилые, я заметил, были не совсем здоровы, тем не менее оставили свои семьи и откликнулись на зов иностранного газетчика. Низкий им поклон и сердечная благодарность.
Как одержимый гонялся я по городам и весям страны Ямато. За номером «Осака Майнити» от 18 апреля 1920 года. Именно в этом номере, удалось установить, должна быть напечатана первая корреспонденция Фусэ о Ленине. Цензура конфисковала «крамольный» тираж, о чем свидетельствовало сообщение на следующий день на первой полосе, редакция извинялась перед читателями.
Архивы, библиотеки, университеты, редакции, коллеги и знакомые Фусэ, активисты обществ дружбы. В Токио разыскали меня русисты, историки-исследователи СССР, объединенные в общество, президент — досточтимый сенсей Вада. Недавно закончил и подарил мне свою новую книгу — о Николае Ивановиче Бухарине. Собралось человек двадцать. Выслушали меня, обменялись мнениями за легким ужином, надавали массу советов — и только.
Снова — поиск. В киотоский университет завернул из Нагасаки, в тот приезд в Японию, когда с Аникушиным открыли памятник. Перед этим попалась на глаза книга некоего Мацуа о японце, встречавшемся с Лениным. Перевел, прочел. Интересно. Нашел Мацуа, профессор истории, обаятельный человек, охотно рассказал о Такао Хайбее — герое своей книги. Аргументы, свидетельства, доказательства встречи? Увы, никаких.
Там же «пытал» другого профессора — Асукая Масамити, выходца из древнего аристократического рода (Ямагути сразу «вычислила» это. Не знаю, как — по манерам, что ли? Или тонким, благородным чертам лица, красивым пальцам рук?). Но и этот ученый муж ничем не помог. Вспомнились слова мудрого Мурата Ёити, крупнейшего историка-марксиста, переводчика всех последних изданий Ленина, поиск второго интервью привел меня к нему домой: «В Японии куда как легче писать о Ленине, чем в России. У вас это — свято, у нас— как бог на душу положит». М-да...
Надежды и разочарования. Сколько их было! Однажды в отеле Осаки меня едва не хватил удар. Не вру. Портье передал записку. Фраза на русском языке—но какая! «Нашел второе интервью с Лениным!» Быстро вскрыл пакет. Развернул ксерокопию «Осака Майнити». И — упал в кресло... То был «мой» номер; Десятая или пятнадцатая копия с редакционным сообщением на первой полосе. Я знал в этом тексте каждую закорючку иероглифов. Прислал записку Фудзимото-сан, тоже русист, тоже профессор, «обычный», не из аристократов. Мы познакомились накануне.
Осталась ли надежда? Найти в Японии неизвестное у нас интервью Ленина? Осталась. Один старый осакский журналист, давно на пенсии, пришел на встречу со мной из дома, знал Фусэ, мы сидели с ним в маленькой, тесной комнатке, где тот работал (куда мог запросто заходить Акутагава, оказывается, они с Фусэ были дружны), так вот этот старый газетный волк подал мысль, что не весь тираж газеты за 18 апреля мог быть конфискован, часть разошлась прежде, чем цензура наложила свою запретную лапу. Среди вероятных адресов — Киото.
Ура! Значит, не все потеряно.
Ленин! Привел меня в старую японскую столицу. Встреча с Кистановым все перевернула. Послала в ваш дом.
Я рассказал о поиске. Вы сразу откликнулись. Позвонили в местный архив. Договорились. После обеда мы поехали. Нас ждали. Приготовили подшивки и микрофиши «Осака Майнити» за 1920 год.
Никаких формальностей. Ни документов не потребовали от иностранца, ни справок, ни заполнения анкет, ни поручательств. Вашего слова и присутствия, я понял, оказалось достаточно. Провели нас в уютный закуток, куда не проникал досужий глаз, и мы с Ямагути занялись привычным поиском, каким в течение полумесяца уже занимались в Токио в книгохранилище парламентской библиотеки.
Нас интересовала лишь первая полоса. Самая важная информация печаталась тогда здесь. Впрочем, сейчас тоже. Начали с начала года. Поток сообщений из России. Все знакомо. Фусэ публиковался чуть ли не ежедневно. Честно отрабатывал свой «петроградский» хлеб, талантливый и пробивной был журналист. С продолжением шли рассказы Акутагавы.
На экране монитора промелькнул январь. Февраль, март. Пошел апрель. Чем ближе заветная дата, тем сильнее биенье сердца. Ямагути тоже напряглась. Еще бы! Вдруг именно сегодня! Сейчас!.. Здесь, в Киото!.. 14 апреля, 15... 16... 17... Замедляем, бег пленки, перед глазами проплывают последние полосы номера за 17 апреля. Сплошная реклама. Миг — и поползла первая полоса за 18. До боли знакомая верстка, примелькались заголовки, столбцы иероглифов. Я могу пересказать, что в них, разбуди среди ночи.
Ленина — нет!
В следующем номере — на первой полосе, внизу справа — сообщение от редакции.
— Не нашли? — спросили вы, когда мы спустились в вестибюль.
— Не нашли,— ответила Ямагути.
Мы взяли такси и вернулись домой.
Истекал час Петуха. Прощальный кофе.
Процедура прощания... Загадочна и недоступна пониманию европейца, как все у японцев. Целый ритуал. Поклоны, улыбки, слова. В комнате по мере приближения к выходу — одни; в гэнкан — другие; на улице, возле дома — третьи; при посадке в такси — четвертые; вслед отъехавшей машине — и несть конца.
Не важно, кто ты, министр или простолюдин. Ритуал не знает социальных различий. Справедлив и неподкупен, как судия с повязкой на глазах на старинных гравюрах.
Такси тронулось. Вы с мужем стояли возле дома, кланялись вслед.
Сердце пронзила боль — вдвоем... Два одиноких человека... До конца дней...
Прощайте, дорогая Кумо Нагако. Пусть боги берегут вас...
* * *
И вдруг — наплывом лицо другой матери. Моей— Анастасии Васильевны...
Она жила одна. Совсем одна. Дети, две дочери и два сына, давно обзавелись семьями. Разъехались кто куда. Подрастали внуки, и дети звали: мать, приезжай, отойди душой, отдохни. Не трогалась старая с места, и мы знали почему. Из этого дома ушли на войну ее старшенькие. Оба сгинули.
А она ждала. Годы и десятилетия. Надеялась, боялась: вернутся сыны, а матери нет дома.
Иногда судьба-разлучница забрасывала на день-другой под отчий кров. Сколько бывало ахов и охов! Всплесков радости и умиления. А слез-то, слез-то. (Русские женщины, Кумо-сан, не в пример японским, не могут без слез. И в радости плачут, и в горе.) Перво-наперво в баньку, в ванную то бишь. Белье свежее, завсегда приготовлено в деревянном сундуке. На кухне — жарится и парится. Помылся, почистился, усаживает за белы рученьки за стол. Глядишь, и стопочка на месте. Не магазинная, домашней настойки. А уж мать-то, мать-то! Старенькая, сморщенная, в темном платочке, сядет пред тобой и глаз не сводит. Никак не наглядится на дитятко (а «дитятке» — далеко за сорок и виски снегом запорошило). И нежит, и холит.
Собираешься домой — подарочки жене, внучке, внуку. И сует в руку денежку на билет. Из пенсии в 40 рублей! Боже упаси не взять — обидишь смертно. Однажды, было дело, сунул в карман эти сиротские рубли, приехал домой — отправил обратно. Вскорости перевод возвратился — с выговором и упреками. Снова отправил — снова вернулся. И так раз пять. Наконец, сдался.
Был в материнском доме миг, когда сердце — на куски. Уложит сынка на свою кровать, лет восемьдесят ей, железная, с набалдашниками, пружиной. Себе набросает на пол всякого старья. И бухнется в темноте на колени. Молится истово, навзрыд причитает старая мать. Просит господа: хоть весточку пошли, словечко какое, знак подай. О первенце своем, Васеньке. Его ждали со службы летом сорок первого. Не дождались. Пропал в первые месяцы войны. И о другом сыночке — Ванюше, тоже кровинушке родной. Учила, одного в большой семье, сама вытягивалась в жилу на бокситовых рудниках, глыбы на тачках возила, а Ванюшке отправляла копеечку. Вывела в люди. Думала, подмога будет. Война проклятая не пощадила. Сгинул в двадцать один годок. И муж сложил голову, и обе дочери — с госпиталями разъехались.
К концу сорок первого осталась мать вдвоем с малолетком Николкой, последним сыном, любимым, но и он, ребенок, был весь изранен — от взрыва гранатой. Я, тоже покалеченный и контуженный, оказался на Урале, вначале — в госпитале, затем — в детском доме. Лишь к весне сорок пятого восстановилась память, вспомнил свое имя, фамилию, отца с матерью, откуда родом. Был возвернут домой, в Бокситогорск, был такой крохотный городишко под Тихвином (теперь крупный районный центр).
Ждали конца войны, каждый день умирая от голода. Мать бродила по мусорным ямам, рылась в отбросах, выгребала рыбьи скелеты, картофельные очистки, приносила домой, отваривала. Ждала лета, пойдет красива, лебеда, а там и картошка подоспеет. И все мечтала — наестся досыта после войны ситничка, был такой сорт хлеба, а если господь пошлет еще и маслица, то и помирать можно.
Впрочем, и до войны семья перебивалась с хлеба на квас. Помню, тятька — так мы, дети, звали отца — был чернорабочим на глиноземном заводе, нещадно отлупил меня — за что? Вместо муки грубого помола, в семье ее называли «черной», самой дешевой, я купил в магазине «белую», выше сортом и дороже на двугривенный за килограмм. Не приведи господь, бывало, во время обеда, когда вся наша большая семья усаживалась за деревянным столом, в углу под божницей (шли процессы над «врагами народа», и отец, от греха подальше, залепил лик Христа плакатом с портретами членов Политбюро), ребятня мал-мала меньше, протянуть ложку к котелку со щами поперед тятьки, нарушить очередь— тут же получишь ложкой по лбу и попробуй пикнуть, шмыгнуть носом — еще удар!
— Спокойной ночи, Васенька!
— Спокойной ночи, Ванечка!
— Сыночки мои ненаглядные!
Теряя последние силы, в одном исподнем, ничего не различая от слез, мать переводила взор на стену над кроватью. Там были ее старшенькие. В портретах, довоенных поношенных пиджачках, с «ворошиловскими стрелками» на груди. Висели рядышком. Навеки молодые.
Нет ответа.
Пять лет минуло с войны — мать рыдала по сыновьям. Десять прошло — изводилась каждый вечер. Ждала. Надеялась. Двадцать, тридцать лет минуло — все одно ждала.
Несчастная мать!
Не дождалась. Сама легла в сыру землю. После ее смерти побывал я на Брянщине. Есть там деревенька Доброводье, в небе над ней пал в бою летчик Иван Архангельский. Взял я горсть землицы с братской могилы, привез в Москву. Посыпал могилу матери.
Наконец-то соединилась она с сыном. Успокоилась истерзанная душа. Успокоилась ли? Где же Васенька?
Не знаю, не подает брат весточки.
Дождусь ли?
Сам уже готовлюсь лечь рядом с матерью...
* * *
...Я вернулся в Токио, жил в отеле «Эдмонд». Кстати, все вещи, и пластинки в их числе, я нашел разложенными и развешанными по местам, прибыли из Осаки в целости и сохранности; более того, должно быть, в награду за то, что пользовался услугами почтового ведомства на колесах, получил подарок — галстук в элегантной упаковке.
Трагедия и подвиг.
Именно — подвиг. То, что вы совершили, уважаемая Кумо-сан. Родиться и вырасти в семье буддийского священника, не сметь шага ступить без молитвы и принять как свою собственную страну, еще недавно незнакомую и чуждую, низринувшую своих богов, подвергаемую всеобщей хуле. Назвать ее второй родиной. Не в личной беседе или письме (зная, что, кроме адресата, его никто не прочтет). С экрана телевизора — лицом к лицу с миллионами сограждан. Многие ли в сегодняшней Японии (59 процентов жителей которой, как показали недавние исследования, не считают СССР миролюбивой, страной, около 75 — не считают демократической, а около половины заявляют, что относятся к нам с антипатией) отважатся на это?
Трагедия и подвиг.
Не дать душе замкнуться и очерстветь от безысходности и горя. Подняться к вершинам духа. Раскрыть объятия людям чужой страны. Понять и полюбить их!
Дня через два пришло от вас письмо. Еще через день — стихи. Через неделю — пакет с сувенирами. Снова — письмо.
Письмо Кумо-сан автору
Я полагаю, во время пребывания в Японии вы очень напряженно работаете, и я рада, что вы в добром здравии. Я считаю большой честью для себя, что вы, несмотря на свою занятость, изволили посетить мой дом. Мне просто совестно, что я не могла принять вас как следует, вас — человека, который занимает такой важный пост в газетном издательстве, пользующемся высоким авторитетом в великом Советском Союзе.
Это было настолько внезапно, что я все думаю, что мне это снится. Мне стыдно признаться, но я смогла понять, что это все не сон лишь после того, как еще раз просмотрела видеозапись, которую вы разрешили мне сделать.
Хочется надеяться, что будет время, когда я смогу показать вам достопримечательности Киото.
Сопровождавшая вас переводчица г-жа Ямагути — это настоящая японская женщина и действительно прекрасный, порядочный человек, и я рада, что с вами была именно она.
Как я уже говорила во время вашего визита, я испытывала по отношению к Советскому Союзу чувство благодарности. Люди вашей страны, с которыми я познакомилась,— хорошие люди и мне очень нравятся.
От судьбы никуда не уйдешь. И хотя моему сыну выпало умереть в катастрофе, я рада, что местом его смерти оказался Советский Союз. О том, как добры были ко мне москвичи в самый трагический момент, когда случилось это несчастье, и мы с мужем оказались у вас, и говорить нечего. Я и сейчас ощущаю теплое сочувствие вашей страны. Я выражаю свою глубокую благодарность, которую не вместить в слово СПАСИБО.
Помните, вы спросили меня, каким я представляю себе советского человека. Я ответила, но сейчас хочу дополнить.
1. Все советские люди с ненавистью и гневом относятся к войне.
2. Они очень терпеливы и щедры на сострадание к другим людям.
3. Не любят пестро и ярко одеваться.
4. В образе жизни, отношениях между членами семьи (родителями и детьми, бабушками и внуками), выражении чувства любви много схожего с японцами.
5. Советские деятели культуры представляются мне необычайно великодушными и эмоциональными, внешне они выглядят очень просто.
6. Русские, я замечала, плохо переносят жару, а из японской пищи любят темпуру и жареный угорь.
7. Еще раз: я особенно высоко ценю в русских решимость не допустить войну.
8. Что касается природы, то я повторю слова сына, он сказал их еще в школьные годы: «великая, бескрайняя земля». Бывая в Советском Союзе, я именно так воспринимаю все вокруг, особенно на Украине. Природа в России оставляет впечатление чего-то величественного, созданного богом. Особенно красива местность вокруг могилы моего сына. Широкое поле простирается перед глазами.
Да, я мать, потерявшая сына, но, как сына, я буду беречь «Московский реквием». Пусть он станет продолжением жизни моего Кадзуя в музыке. Я хочу, чтобы он служил миру и укреплению японо-советской дружбы.
Произведение г-на Георгия, о котором и премьер-министр Накасонэ и президент японской авиакомпании «Джал» отозвались с похвалой, несомненно, будет сверкать в истории мировой музыки. Это светлое и торжественное произведение не только выражающее чувства матери, но и созвучное современности. Сотрудникам отделения русского языка корпорации Эн-Эйч-Кэй оно тоже очень понравилось. Они говорят, что его можно слушать ежедневно. Присутствовавшие на премьере и получившие пластинки мои соотечественники также от всего сердца хвалят музыку.
Зная, какой энергией и силой вы обладаете, я нижайше прошу вас приложить их к тому, чтобы настал день, когда «Реквием» прозвучит в Советском Союзе и станет тем самым известным всему миру.
Сегодня я посылаю вам фотографии моего исполнения танца «Луна над старым замком» на приеме по случаю пребывания в Киото туристов из Киева, фотографии, на которых я, поднявшись с мест для зрителей, преподношу букет цветов во время концерта государственного камерного оркестра из Москвы в зале города Киото («Киото кайкан»), а также фотографии, где я вручаю генеральному консулу Виктору Денисову пластинку с записью «Московского реквиема».
В заключение, хотя и знаю, что вы привычны к холоду, не обычаи и привычки неодинаковы, и в древней столице Киото я вновь и вновь молюсь, чтобы вы берегли себя.
Я с удовольствием жду дня нашей новой встречи.
Кумо НАГАКО
Киото.
28 ноября 1985 г.
Когда Ямагути перевела, я решил уже тогда, в Токио, привести в очерке ваше письмо, без изъятий. Казалось бы, личный привет. Чужестранцу, переступившему порог дома. Для японцев — это действительно событие. Не в пример русским они не часто зовут в гости. Трудно сказать, чего в письме больше — личного или общественного. Где скорбящая мать, а где гражданин и общественный деятель, обеспокоенный судьбами мира. Покоряет светлое чувство, вера в страну и новых друзей, которых вы обрели.
(Что касается «чести», которой якобы удостоил вас иноземец, «важного поста», который он занимает у себя на родине, «энергии и силы», которыми обладает,— думаю, читатель поверит, что адресат, то бишь автор этих строк, здесь не повинен. Это неизбежная дань обычаю, о нем уже писалось: чуть-чуть возвысить собеседника (сиречь гостя, клиента, покупателя), чуть-чуть принизить себя.)
Стихи вы писали на узеньких бумажных полосках. Розовой, сиреневой, салатной. Я не без любопытства рассматривал их, оставшись один в номере отеля (и сейчас, в московской квартире, верчу их так и сяк), любовался красивейшей вязью иероглифов, которая составила бы честь любому древнему китайскому каллиграфу. Пытался проникнуть в тайну формы и цвета.
Что означают эти полоски? Удобно писать танка? Возможно. В таком случае не лишено смысла предположение, что формат и размер бумажек дошли до суперсовременного отеля «Эдмонд» из глубокой старины. Ну а цвет? Почему — розовый? Сиреневый? Не красный и не синий? Не зеленый, а нежно-салатовый? Ласкают глаз, не утомляют?
На всех полосках на лицевой стороне — обращение к адресату, имя поэтессы, дата — 28 ноября 1985 года. Значит, написаны стихи сразу после моего отъезда. Проводили гостя, взяли бумагу, кисточку, тушь...
«Розовый» стих:
Нежданно, негаданно встретила я вас в нашем доме
В годовщину рокового дня гибели моего сына,
В день «сомитосэ».
«Салатный»:
Подарок моего сына
Лишенной радости матери
Словно подарок от покойного сына —
Встреча с советским журналистом.
«Сиреневый»:
Ваше имя никогда не забуду,
Вы принесли мне весть от моего дорогого сына,
И, что бы ни случилось,
Буду помнить вас вечно.
Больше года я хранил другое стихотворное послание. Знал, о чем оно, но не было подходящего переводчика. За стихами — трогательная история. Ее персонажи — юная мама, ее ребенок и «японская бабушка на 9 часов».
Какая — сейчас узнаем.
* * *
Газета «Майнити», 27 января 1988 г.
ЧУВСТВА ЖЕНЩИНЫ
— У родительской любви к детям — нет границ.
— Г-жа Кумо Нагако, потерявшая сына во время авиакатастрофы в Москве.
— В советской женщине с младенцем на руках я увидела себя и своего любимого сына.
Любовь к сыну не имеет границ. Мать, сын которой, дипломат, погиб в авиакатастрофе в Москве, навеки чувствует себя связанной со страной, называемой — Советский Союз. Встретившись в самолете во время полета в СССР с молодой советской женщиной, заплакала, вспомнив о том, что когда-то она также держала своего ребенка на руках. Я посетил г-жу Кумо Нагако (64 года) в ее доме в Киото (квартал Сакё) и написал об ее чувствах в этой заметке.
В доме, где г-жа Кумо проживает вместе с мужем, на втором этаже есть комната сына. Вот уже 16 лет в комнате стоит письменный стол, за которым он занимался. Стол по сей день сохраняется в том же самом виде. Здесь же, наряду с куклами и другими мелкими вещами, хранятся подарки от советских друзей. Страна, когда-то бывшая для Кумо всего лишь «страшной», сейчас стала самой близкой...
Летом 1986 г. г-жа Нагако посетила Советский Союз в составе группы общества «Япония — СССР». Ночью в самолете, на пути из Хабаровска в Киев, в ряду из трех кресел два были заняты молодой киевлянкой с маленьким сынишкой. Когда молодая мамаша, 20 лет, меняла пеленки, кормила младенца, г-жа Кумо оказывала помощь своим неспавшим соседям. Временами ребенок просыпался, плакал. Мама доставала из сумки ложечку и давала ему подержать. Один раз, когда женщина вешала перед сиденьем гамачок для ребенка, Кумо держала его на руках, напевала ту самую колыбельную, которую когда-то пела сыну: «Ты хороший малыш, спи спокойно, сынок...»
«Малыш заснул у меня на руках под тихую колыбельную песенку. У любви нет границ. Глядя на его спящее личико, невольно вспоминала детские годы собственного сына. Глаза мои наполнились слезами. После того как я положила мальчугана в гамачок, мы были как одна семья...» — рассказывала Нагако.
Ночь прошла, наступил рассвет. Самолет прибыл в Киев. Молодая мама при расставании протянула Кумо сосочку: «Возьмите на память, пожалуйста...» Для малышки это была нужная вещь, и Нагако немного удивилась, но, поняв чувства матери, приняла дар.
«Мой любимый сын, ты видишь, как во время дружеского путешествия самолетом из Хабаровска твоя мама, пролетая в ночном небе над Советским Союзом, сидела рядом с семьей из Киева». Вспоминая об этом полете, г-жа Кумо написала стихотворение «Бабушка на 9 часов». Ее знакомый композитор Тэрахара написал к стихам музыку для инструмента кото.
Сейчас г-жа Нагако мечтает о том дне, когда можно будет исполнить красивым голосом стихи в сопровождении кото».
Извещенные телеграммой, мы с Бузоглы встретили вас на вокзале. После Киева вы успели побывать в Ленинграде и вот теперь прибыли в Москву. Уже в машине, затем в гостинице «Националь» вы в лицах и красках воспроизвели свое «воздушное» путешествие. Как Юра, малыш, привязался к вам, просился на руки, улыбался во сне. Как в Киеве, «сдали» родственникам своих попутчиков — молоденькую маму звали Валентиной,— которых успели искренне полюбить. Те, узнав, в чем дело, приглашали в гости всю группу. Юрочка плакал, расставаясь с «японской бабушкой».
Стихи лежали у меня ровно год. Ждали своего часа. Надоели «пересказы», и я искал настоящего поэта-переводчика с японского, но не нашел. И вдруг получаю от Валерия Кистанова русский текст и... ноты песни! Композитор Кабуо Тэрахара оказался выпускником московской консерватории по классу Арама Хачатуряна, автором многих произведений, в том числе моно-оперы «Хиросима», получившей первую премию на музыкальном конкурсе в Риме.
Бабушка на 9 часов
Мой усопший сын, видишь ли ты,
Как мать летит в самолете
В ночном советском небе
Из Хабаровска в дружескую поездку?
Семья киевлян на соседних местах...
Мой усопший сын, слышишь ли ты голос матери?
Взяв на руки малыша чужой страны,
Тихо звучит колыбельная, для которой нет границ.
Не спит этот чудный малыш...
Мой усопший сын, твой образ встает предо мной.
Мой внук на мгновенье — Юра, которого могу подержать.
Юрина мама — моя добрая дочь...
Путешествие матери-бабушки на 9 часов...
Кумо НАГАКО
Это — подстрочник. Кистанов и не ставил иной цели. Он — дипломат, не поэт. А я который раз жалею, что приходится «пересказывать» ваши стихи. Какое варварство! Попробуй «расскажи» пушкинское «Я помню чудное мгновенье». Сама мысль — кощунственна. Равносильно анатомировать соловья, чтобы ощутить очарование его песен.
Ваше мастерство, я знаю,— высочайшей пробы. Не случайно никто не заметил, где в «Реквиеме» — вы, где — древние классики, коих «привлек» композитор. Для перевода необходим мастер, знакомый с восточной поэзией. Только такому под силу донести до русского слуха тончайшую вязь японской стилистики, ее непостижимую образность. Удивительное умение штрихом, намеком, взглядом, мгновением мысли-молнии, одним ее незримым обозначением, случайной метафорой и мимолетным сравнением сказать в двух-трех словах больше, нежели в целом поэтическом опусе. Только тонкий лирик в состоянии познать глубину и свежесть эмоционального чувства, тихую печаль и сдержанную радость материнского сердца.
Увы, русский текст бледен, как поздний осенний пейзаж.
...Едва ли не каждый вечер по возвращении в лоно отеля мне вручали в лобби трогательные знаки вашего внимания. Пакет с фотографиями. Веер в изящной упаковке. Керамическую бездел... Простите, чуть не сорвалось с языка глупое слово, коим, исключительно по причине своей вопиющей «керамической» безграмотности, хотел обозначить вереницу миниатюрных истуканчиков. Наверное, им цены нет. Как вот этой пятигранной кружке с иероглифами на поверхности, по одному на грани, игра цвета и тени бесподобна.
Я силился проникнуть в «тайну» сувениров, понять их сокровенную суть. Что она существует, не сомневался ни секунды: на мудром Востоке просто так ничто не происходит. Пробовал на ощупь, рассматривал на свет, слушал на звук и даже на крепость, слегка ударяя — не дикарь ли! — о стол. И абсолютно ничего сверхъестественного не обнаружил.
Подобно иезуиту Валиньяно, повергнутому в свое время в чрезвычайное удивление «японским королем» (по-видимому, имелся в виду дамьё, владетельный князь, королей Япония не знала): тот предлагал огромные деньги за маленькую «керамическую чайницу», которой «европейцы не нашли бы лучшего применения, как поставить в птичью клетку, чтобы птицы из нее пили», он, Валиньяно, не дал бы за нее ломаного гроша.
Оставим вывод на совести иезуита. Вы не могли подарить явную безделицу. При вашем-то изысканном вкусе. При талантах мужа-гончара. Вернувшись домой, я передарил истуканчиков, каюсь, одному приятелю, ничего иного под рукой не оказалось. (Для пущей важности присочинил нечто про хэйанскую эпоху. Если знает, что за эпоха, будет хранить пуще жизни. Если «грамотен» вроде меня, что ж, простится ему.)
После 85-го я трижды летал в Японию, и каждый раз вы чудесным образом разыскивали меня. Однажды вечером, тогда я приезжал на конференцию «круглого стола» по проблемам Тихоокеанской безопасности, вы пришли в отель «Нью-Отани», высоченный небоскреб в центре Токио, построенный, говорят, на части бывшей территории императорского дворца, с пожилой дамой, невысокого роста, простыми, не лишенными приятности чертами лица. Оказалось, вы снимали у нее для Кадзуя комнату, когда он учился в университете. Знакомство перешло в дружбу. Вы сочли возможным познакомить свою приятельницу, ее звали Номото Суэ, 75 лет, с советским журналистом. Пригласили с собой.
Глядя на тихую, молчаливую «хозяйку», вспомнил свои студенческие годы. Я снимал превеликое множество «уголков» — в Харькове, Ленинграде, Москве, везде, где учился — на комнату карман не тянул,— и везде выбор падал именно на таких одиноких старушек, которые, даря постояльцам свою заботу, ничего взамен не требовали. В душе одобрил Кадзуя: лучшей «хозяйки» не найдешь — за весь вечер не проронила ни слова. Живет по-прежнему одна, сдает студентам жилье.
На дворе стоял декабрь с дождями и мокрым снегом. Вы были в меховой шубе и шапке (ваши, русские, сказали, когда я помогал раздеваться, купила в Ленинграде), в сером, европейского покроя платье, на шее ожерелье.
Вы энергично принялись за дело. Что-то сдвинули-раздвинули в моем маленьком бизнес-апартаменте, разложили баночки-пакетики, палочки-рюмочки, бутылочки — все принесли с собой и, не успел я оглянуться, как обнаружил у себя сервированный стол. Не чинясь, вы с Номото-сан примостились на кровати и тумбочке, я на чемодане, и «вечер дружбы» начался.
А днем бушевали страсти. Бравые молодчики на черных лимузинах с раннего утра блокировали все въезды к отелю, зажали его в плотное кольцо. Перед ними — цепь полицейских машин, получалось нечто вроде двойного оцепления. Орали мощнейшие динамики. Искаженные от натуги лица, брань, угрозы.
Та же вакханалия —вокруг громадного билдинга в районе Сибуя, он известен каждому токийцу, где на 33 этаже располагаются офисы ассоциации культурных связей с зарубежными странами. Там проходили заседания «круглого стола». Вместе с японскими коллегами, среди них десятка два членов парламента, разбившись на пять комиссий, мы искали пути к согласию и сотрудничеству в регионе.
Мне и директору института Дальнего Востока профессору Владимиру Титаренко было поручено быть сопредседателями политической комиссии. Нелегко давался диалог. Тем не менее представители советской и японской общественности шаг за шагом продвигались к взаимопониманию. Достигли договоренности, приняли совместный протокол и вышли с ним на пленарное заседание. Это была победа разума над ядерным безумием. По всему миру разошелся заключительный документ конференции.
И все дни, пока мы заседали, пока произносили слова о мире и дружбе, своеобразным «рефреном» был зловещий шум, доносившийся снизу, с улицы, сквозь плотно задраенные окна. Экстремисты не покидали своих дьявольских машин, бесновались, осыпая проклятиями участников конференции, в том числе своих соотечественников, «продавшихся» Советам, призывали к физической расправе. Правая пресса не остывала от накала антисоветских страстей.
А в крошечном номере отеля «Нью-Отани» две японские женщины, не без труда, кстати, преодолевшие кордоны, и советский журналист сидят и мирно беседуют. Вам пришлось взять на себя роль переводчицы, ибо два других собеседника по причине совершеннейшего незнания языков лишь мило улыбались друг другу.
Вы озабочены. Прочли в газетах приветствие правительства, с которым выступил на первом заседании конференции министр иностранных дел Курихара. Внешне любезное, краткое, не более пяти минут, по сути жесткое и ультимативное. Либо вернете «северные территории» и получите мирный договор, либо — ничего.
«Напутствие» не вселяло особых надежд. Курихара оказался не одинок. Спекуляции на «вопросе № 1» продолжались и за «круглым столом». Но верх взял разум. Поиск того, что сближает. Вы, Кумо-сан, подтверждаете это в нашем разговоре примерами из деятельности своей киотоской федерации ОЯС, я же, вице-президент общества «СССР — Япония»,— своего. Хотя каждый понимает, условия, в которых мы работаем,— несопоставимы. Одно дело декларировать приверженность к миру и сотрудничеству в манифестациях на Садовом кольце в Москве, Невском проспекте в Ленинграде, Крещатике в Киеве, где все вокруг — люди, дома, небо над головой — твои друзья и союзники, где — «моя милиция меня бережет», совсем другое — на Гиндзе в Токио, когда в любую минуту на тебя может наброситься свора разъяренных маньяков, а тамошняя «милиция» будет преспокойно наблюдать побоище.
Здесь, Кумо-сан, с вашего разрешения я снова позволю себе небольшое отступление.
Гражданки страны, где восходит солнце
Немалого мужества требует от человека миротворческая деятельность в Японии. Не говоря уже о социальной, классовой борьбе. Вспоминаю шабаш ведьм на Гиндзе возле одного выставочного зала, очевидцем которого я однажды оказался. Весь ближний проулок, выходящий на эту улицу (оперирую устоявшимися у нас понятиями, хотя улиц как таковых в японских городах нет), был забит адскими лимузинами (видишь их и невольно всплывают в памяти кадры из кинофильмов — зловещие автомобили с фашистскими знаками на бортах), толпами бравых головорезов, половодьем транспарантов и лозунгов.
Искаженные ненавистью лица. Оранье из громкоговорителей. Кто не слышал, не может представить, что это такое. Непрерывный грохот, водопад в тысячу децибел — до умопомрачения и бесчувствия. «Отводили» душу молодчики из шовинистической «лиги великой Японии», той самой, лидер которой Акао Бин (помните!) вот уже четверть века «воюет» с Советами здесь же на Гиндзе.
Потом начался погром. Как по команде, бросились на штурм выставочного зала. Перебили стекла в окнах, ворвались в помещение, сокрушая все на своем пути, измываясь над перепуганными сотрудниками. Не верил своим глазам: японцы ли это? Вежливые, кроткие? С церемонными поклонами и улыбками?
Японцы! Они ведь тоже — разные. Впрочем, часа два спустя громилы «превратились» в обычных граждан, когда, получив от боссов гонорар за «мероприятие», разошлись по ближайшим ресторанам и кафетериям «обмывать» подвиги в борьбе с мировым коммунизмом. Снова — кротость, улыбки, поклоны.
Что вызвало шабаш? Вернее сказать — кто? Репин, Шишкин, Крамской, Айвазовский, Дейнека, Петров-Водкин, братья Ткачевы. Картины этих художников экспонировались в галерее.
— Эти люди — фашисты. Они не представляют нашу нацию,— говорила мне одна из служащих галереи.— Более того, они — враги Японии. Пытаться уничтожить шедевры искусства! Это ли не вандализм XX века!
Живопись России проломила стену отчуждения, пошла в народ. Была принята им, понята, возвышена! Репин и Дейнека «агитировали» сами за себя. Без таинственной «руки Москвы», без происков «коварных большевиков», которые-де только и норовят оставить с носом доверчивых японцев.
Вот она — душа этих японцев, в отзывах посетителей выставки, которые я тогда прочитал.
Сато Сидзуко, 53 года, служащая: «Я на пальцах считала дни до открытия выставки. И сегодня здесь второй раз. Я люблю живопись, часто посещаю выставки и галереи. Но на этот раз особенное впечатление получено мной. «Рожь», «Бурлаки» — это шедевры шедевров. Было тяжелее расставаться с картинами, чем расставаться с родными. Ни разу в жизни не плакала перед произведениями живописи, но на этот раз они заставили меня прослезиться. Очень не хотелось покидать выставку. Будет возможность,— снова приду. Прощай, «Рожь», прощайте, «Бурлаки».
Сикоку Горо, 51 год, художник: «Мы, японские художники, тоже должны писать такие картины, о которых бы мы с гордостью могли сказать: «Мы — Японцы».
Хадзимэ Хисако, 70 лет, домохозяйка: «Великолепно. Большое спасибо. Могу спокойно умирать. Узнала: Россия — это не варвары. Это — высочайшая культура, может быть, лучшая в мире. Любить такую страну надо!»
Нозава Дзендзи, 45 лет, сотрудник государственного учреждения: «Не ожидал увидеть такие яркие тона. Россия, Советский Союз в понятии японцев в историческом, климатическом отношениях ассоциируются с мрачным. Но такого совершенно нет на нынешней выставке. Почему, задаю себе вопрос? Может быть, по литературе создалось у нас неправильное предубеждение. Короче говоря, светлые, здоровые шедевры произвели на меня огромное впечатление».
Фудзии Сумико, 30 лет, врач: «Успел, наконец, на выставку, в последний день. Заглянул в душу ласковых, теплых людей, которые, сливаясь с природой, описывали ее. Почувствовал также теплое взаимопонимание людей. Увидел теплое сердце русского человека, которое, преклоняясь перед природой, вкушая запах земли и дары солнца, не теряет благочестивости. Все картины понятны каждому из нас, и в этом-то и есть смысл предоставления искусства народу. Я благодарю инициаторов выставки».
Нелегкие судьбы у наших друзей в Японии. Особенно у женщин! Вот Тосико Иокоска, заместитель ответственного секретаря другого общества — японо-советской дружбы. Живая, открытая, устремленная навстречу добрым людям и добрым делам. В годы войны служила в генеральном штабе императорской армии, показывала мне здание, нынче там музей, выступила против захватнических планов военщины, подготовки нападения на Советский Союз, была прогнана со службы с черным билетом, подвергнута репрессиям; сейчас одна тянет семью, муж лежит парализованный.
Мисаго Ивата — приемная дочь почетного председателя компартии Носака (я был на XVII съезде КПЯ в Атами), познакомился с ним, слышал выступление при открытии съезда (одна из его книг уже в 1920 году находилась в личной библиотеке В. И. Ленина), много лет прожила в Москве, знает русский лучше русских, заказывала мне звонить домой в «любое время после 10—12 часов вечера», ибо только к полуночи, отслужив в трех местах — жить-то надо! — добиралась на электричке до дома в Иокогаме, другом городе, хотя даме — простите меня, добрейшая Мисаго-сан,— за 70.
Такэко Иосимото из Хиросимы, о ней уже шла речь, домохозяйка, муж — гончар, что в Японии автоматически снимает вопрос об обеспеченности, хватает не только на молоко, как у нас говорится. Муж Ясуо спокойно воспринял «идейное грехопадение» жены, когда она испросила его согласия вступить в общество «Япония — СССР», зато вокруг себя мгновенно вдруг почувствовал некий социальный дискомфорт.
Тосико Того, преподаватель русского языка, работала с одной из «моих» делегаций еще десять лет назад, часто прибаливает, недавно видел — бледная, осунувшаяся, усталый вид, боится, как теперь деликатно называют старость, приближения «третьего возраста» — в капиталистической стране это действительно страшное время.
И наконец Ямагути Сае, верная, постоянная наперсница моя. Не скромной заметки — кисти мастера, вдохновенной поэмы достойна. Простая, добрая, отзывчивая на чужую беду или заботу, с чуть удивленными большими глазами, скромно одетая, Ямагути — всегда со мной. На десятках фото, в основном ею же снятых. Токио, Нагоя, Иокогама, Осака, Киото, Хиросима, Нагасаки, Ямагата, Фукусима, Ниигата, Канадзава, Саппоро — куда только не заводили нас пути-дороги. Плюс, разумеется, Москва и даже — собственная моя квартира. Самая обычная, она показалась гостье едва ли не дворцом.
Живут вдвоем с мужем, детей нет. Когда-то инженер по автомобильным двигателям, Осаму-сан давно забыл свою профессию. Лет двадцать назад оказался безработным и так надолго «застрял» в этой роли, что техника успела стремительно уйти вперед, знания устарели. Нищенского пособия едва хватало на миску риса в день. И то перестали платить — истек срок. А работы все не было. Наконец, повезло. Получил на бирже труда направление на очистные сооружения — сторожем. Но часто болеет, боится, что и оттуда прогонят. Так и мотается моя бедная Ямагути — между новой и старой столицами. То муж сляжет, то 90-летняя мать, живущая близ Киото.
О себе подумать — когда? Ни сил, ни времени. В нужде и маете прошла жизнь. Постоянной работы не было, да и возможности ограничены для русиста-коммуниста. В профсоюз не вступила — в какой, если все время на поденке? Страховку не вносила — из каких накоплений? Пенсии не выслужила. Хоть ложись в старости на улице и жди смерти.
А возраст берет свое. Хотя Ямагути — классная переводчица, паузы между приглашениями удлиняются. Приходится выкладываться из последних сил. Не приведи господь получить замечание работодателя, вызвать неудовольствие туриста или гостя, пусть хоть единомышленника-коммуниста из другой страны.
В 1985 году, когда я месяц прожил в Японии, мы работали в хранилище парламентской библиотеки. Ямагути-сан живет за городом, добираться нелегко. Измучилась, видел я, вконец, однако — ни укоризненного вздоха, ни осуждающего взгляда. Лишь однажды не удержалась. Стемнело, мы одни остались в зале. Я попросил прокрутить на аппарате еще одну, последнюю в тот день, микрофишу — газеты «Хэймин симбун» за 1904 год. Ямагути устало улыбнулась, мило заметила: «Вы — настоящий эксплуататор, хотя приехали из страны трудящихся. И себя истязаете и, простите... других. Мыслимо ли — шестнадцать часов в сутки работать! Да в Японии давно бы революция произошла».
— Содес. Хай, хай,— кротко ответствовал я, сворачивая манатки.
Обязательность и пунктуальность Ямагути-сан — из мира фантастики. Узнает: приезжает делегация, с которой ей работать. Накануне вечером перебирается в отель, где будут жить гости (хотя часто он не по карману), дабы утром минута в минуту поступить в их распоряжение. Бывало, к вечеру я совсем выбивался из сил, а по программе — встреча. Где-нибудь у черта на куличках, переться на такси по забитым улицам, потом — метро, потом — электричка. Умоляю позвонить, извиниться.
Скуластое лицо Ямагути с приплюснутыми на конце разводьями носа превращается в сплошной испуг. И карие глаза, и лоб, и щеки, и подбородок — все напряжено до предела. Как можно! Мы же договорились! Нас ждут! И что скажет Азами-сан? Но видела: гость действительно устал. Оставляла меня в отеле, а сама на ночь глядя мчалась на встречу. Звонила оттуда, уточняла, что мне надобно.
А кто эта таинственная Азами-сан, одно имя которой приводило в трепет бедную Ямагути? Беспрестанно звонила ей. Докладывала, информировала, испрашивала согласия и совета. Из Токио, Киото, Хиросимы, Осаки — отовсюду. Азами-сан представлялась мне властной и своенравной повелительницей. Каково же было потрясение, когда в день отъезда предо мной предстало этакое юненькое, эфемерное созданьице в образе миловидной девушки, секретаря фармацевтической фирмы «Искра», по приглашению которой я приехал в Японию. Целый месяц она негласно опекала меня. Одна. С помощью телефона. Для Японии это более чем достаточно. Можно условиться о встрече за полгода и быть уверенным, что она состоится. День в день, час в час. В любом конце страны. Что бы ни случилось — хоть землетрясение.
Таковы «мои» японки. Природа щедро одарила их. В высшей степени деятельные, добродетельные, женственные. Каждая по-своему красавица. Они принадлежат к разным политическим партиям или, как Кумо-сан, не принадлежат ни к какой. Неодинаково сложились их личные судьбы. Вполне благополучно, как у Такэко: материальная обеспеченность, любящий муж, дочь-студентка; драматически, как у Иокоски и Ямагути, и даже трагически, как у главной героини этих заметок.
Они бесконечно любят свой народ, считают свою родину лучшей на планете. Но также они любят мир, и все недюжинные силы своих женских сердец отдают борьбе за утверждение на земле справедливости и согласия. Бремя нелегкое — правда о великой соседней стране, но они добровольно взвалили его на свои хрупкие плечи. И несут соотечественникам — каждая в меру своих возможностей. Стремятся развеять тьму предрассудков и заблуждений. Отделить зерна света от плевел мрака.
Да, миротворческая деятельность в современной Японии требует немалого мужества. Готовности пойти на жертвы, поступиться личным благополучием, душевным комфортом. Порой небезопасна для жизни. «Револьверного лая», как говорится, нет — иные времена, но иные и способы, и средства расправы с человеком. Я убежден ничто не остановит «моих» японок. Подобно карпу, особо почитаемой здесь рыбе, они идут к цели неукротимо и целеустремленно. По велению долга, по призванию собственной совести.
Исполать вам, гражданки страны Восходящего солнца!
На другой день, 4-го декабря, вы пригласили меня поужинать в отеле «Хиллтоп». Выбор оказался не случаен. Именно в этом отеле, в районе Канда, сравнительно небольшом, в пять наземных этажей (подземных не считал: бывает столько же, бывает больше), светлом здании с башенкой над крышей, останавливались вы с сыном, когда приехали в столицу «поступать» в университет. «Хиллтоп», не в пример другим своим токийским собратьям, не напоминает вавилонское столпотворение народов и смешение языков,— постояльцев мало, тихо, покойно. Вы выбрали «тот же» зал, в подвале, справа от входа, «тот же» стол. Все белое — стены, стол, стулья с высокими овальными спинками. Отель по-своему знаменит: здесь жил писатель Мисима Юкио, ультрашовинист, сделал харакири в знак протеста против «невооружения» Японии ядерным оружием.
К нашей «нью-отанской» троице присоединился еще один человек.
— Корреспондент Киодо Цусин,— представился мужчина средних лет в кожаной куртке — Кеничи Накаяма.
— Мой персональный биограф,— улыбаясь, добавили вы.— Первый написал о «Реквиеме». Статья обошла многие японские газеты. И еще — герой, сейчас прямо из боя.
«Боем» оказалось извержение вулкана на одном из островов в токийском заливе. Я видел по телевизору — столб черного дыма, разрушенные дома, отчаяние людей. Накаяма дневал и ночевал на острове. Сутками не спал. Вид несвежий, походный: куртка, помятые джинсы, кейс, большой фотоаппарат. Он явно спешил. Едва накрыли стол, выждал для приличия минуту-другую и набросился на еду. Побыл с нами недолго. Умчался к своему вулкану.
Посмотрел я, послушал, поцокал языком, Накаяма был на острове спустя минуты после первых ударов стихии. Ежедневно передавал по радио в агентство до десятка сообщений, слал снимки. Подвергал себя смертельной опасности, ежеминутно рискуя быть погребенным потоками огненной лавы. Подумалось: наш бы смог так — сунуть голову дракону в пасть? Не спать, не есть, не пить? Да-с, умеет капитализм выжимать соки из людей.
Последняя наша встреча — на юбилейном съезде общества «Япония — СССР». Вы приехали в Киото, все такая же деятельная, общительная, неугомонная. И конечно — такая же изящная. Когда появились в помещении, где собралось руководство общества и почетные гости, у нас это называется комната президиума, мгновенно оказались в центре внимания. Все вас знали. Поклоны, приветствия, улыбки. Принялись нас фотографировать, вручать сувениры. Мы их «еще» не заработали, съезд только открывался, впереди была обширная программа. Тем не менее с ходу были вознаграждены.
* * *
Письмо киевской подруге
Дорогая Мария! Как долго мы не встречались! Но я полагаю, вы в добром здравии, Я тоже жива и здорова. Наконец-то после новогодних хлопот у меня выдалась минута передышки. Зимой я особенно часто вспоминаю об авиакатастрофе в Шереметьеве, в которой погиб мой единственный сын, и испытываю такое же чувство, что и древний японский поэт, который горестно написал: «Как печально, что я в таком холоде не могу накрыть любимого человека одеялом». Я представляю Подмосковье, где находится покрытая снегом могила сына, представляю, как ему холодно, и, вспоминая о нем, проливаю слезы.
И в прошлом, и в этом году было много снегопадов. Я могла убедить свое сердце, что мой сын спит вечным сном под самым теплым одеялом в мире, и одеяло это — сострадание вашего великого народа. Страны, которую я считаю своей второй родиной. Теперь я могу молиться Будде об успокоении души сына.
Когда я была в Москве, советские люди очень сердечно относились ко мне. Хотя мы не понимали друг друга, они утешали меня как могли, обнимали и прижимали к груди. Это добросердечие я никогда не забуду. Тела погибших японцев, как я узнала, перед погребением обмыли русские женщины. Я была глубоко признательна им. Я не могла облегчить предсмертные муки своего сына, не смогла обмыть его тело. Все это вместо меня сделали ваши женщины, поэтому с тех пор, когда я вижу советскую женщину, мне хочется крепко обнять ее и поблагодарить, выразить материнское спасибо.
Обращаясь к сыну на его могиле, я прошептала: «Как хорошо, что ты заснул в таком красивом месте. Пусть земля тебе будет пухом. Ты — дипломат, оставайся здесь, такова воля богов, и следи за тем, как развивается дружба между Японией и Советским Союзом, следи за тем, как устанавливается мир во всем мире. А я, твоя мать, продолжу дело, которое ты не успел завершить».
В июле 1984 года в Киото в здании муниципалитета я получила в дар «Реквием» советского композитора Г. Бузоглы, который состоит из 55 страниц. Он сочинен на мои стихи. Музыка настолько трогательна, что премьер-министр Накасонэ прислал мне личное письмо. Он высоко оценил музыку, сказал, что чувствует в ней нечто сверхчеловеческое. Как его слова обрадовали меня! Я дала сыну послушать «Реквием», проигрывая его на магнитофоне над могильным холмиком.
Вы помните, Мария, как впервые мы встретились в Киото, затем в гостинице «Днипро» в Киеве. Как, обнимая друг друга, проливали слезы радости, будто встретились две сестры, которые долго жили в разлуке. Как было весело в тот вечер! Вы угостили меня домашними блюдами. Почему-то все звали меня не по фамилии — Кумо-сан, а по-японски — «ока-сан» (мама). Я в свою очередь спела русскую песню (о тревожной молодости), и мы танцевали в круг, взявшись за руки. В тот вечер я была одета в кимоно и танцевала японский традиционный танец с веером в руке («Кожо-но-пуки»). Хотя у меня получалось не очень хорошо, мое исполнение было встречено аплодисментами...
Мария, летом этого года я мечтаю поехать в Советский Союз, снова встретиться с дорогими мне людьми, моими братьями и сестрами, а также отметить 17-ю годовщину смерти моего сына. Надеюсь, будет возможность повидаться с вами.
Желаю вам здоровья и счастья. До встречи.
Нагако КУМО
Киото,
январь 1988.
* * *
|
Я не могу творить, как мне хотелось бы, если нет благородной женщины, которой я поклонялся бы, и только теперь я встретил впервые такую женщину.
Д. Танидзаки |
Думал — на время. Увижу, соберу материал, напечатаю. И — прощай, Киото. Прощайте, добрая, нежная госпожа Кумо, яркокрылой бабочкой впорхнувшая в мою жизнь. Поблекнут воспоминания, потускнеет образ.
Но чем дальше за горизонтом времени исчезают приметы дождливого осеннего полдня, когда на киотской улице предо мной вдруг явились вы в образе сказочной феи, тем ближе и богаче становится образ, тем сильнее ощущение от необыкновенной встречи. Чувствую: это – навечно. Как навечно, уверен, вы вошли в жизнь неизвестной мне Марии, письмо к которой приведено в этом очерке, композитора Бузоглы, на одном дыхании сочинившего для вас свой реквием, юной киевлянки из самолета, для сынишки которой вы стали «бабушкой на 9 часов», для сотен других советских людей, встретившихся на вашем пути. «Мама», «бабушка», «сестрица» — зовут вас мои соотечественники. Есть ли роднее слова! Может ли быть выше мера любви и признания?
Словно песня, вы...
Здесь я положу ручку, встану от стола, включу свой старенький «Саньё», купил еще в первый приезд в Японию, но и спустя годы служит как верный друг. В хрупкую утреннюю тишь домашнего кабинета вплывет песня. Смежу веки, замру... Увижу себя в крохотной комнатке Кадзуя. Строго, с максимализмом юности, он поглядывает с портрета на иноземного пришельца.
Вы грациозно опускаетесь на колени, лицо озарено улыбкой, взгляд деликатно потуплен — так велит обычай. Изящный поклон в сторону гостя. Мне показалось на миг: не живое существо — благоухающий цветок лотоса, символа чистоты и истины в японской мифологии, сошел с хэйанской гравюры или чудесной расписанной ширмы и раскрылся предо мной.
Щипок-другой по струне, и полилась божественная мелодия. Вы пели. Я ни слова не понял в той песне. И не жалею. Не испытал бы волшебства потрясения. Вы дарили песню (много позже из письма вашего узнал ее название — «Такасаго») — совершенно незнакомому человеку. Лишь полчаса назад он переступил порог вашего дома. Единственно, что было вам известно — он Оттуда. Из страны, в которую вы каждое утро провожаете еще росное, отдохнувшее за ночь, розовощекое солнышко. Шлете с ним свои молитвы. Из страны, ставшей последним приютом для сына, а для вас — второй родиной.
Земной поклон вам, японка Нагако Кумо.