Сидзуко Го
Реквием
1 |
2 | 3 |
4 | 5 |
6 | 7
Сэцуко открыла глаза, и тьма показалась ей еще более глубокой. "Когда я просыпаюсь, почему-то
всегда царит ночь", — подумала она. Пронизанный сыростью воздух касался ее щек,
холодил обнаженные руки и ноги. Когда привычный глазу мир исчезает, его, наверно,
начинаешь ощущать кожей. Вытянув правую руку, Сэцуко коснулась влажной земляной
стены и вдруг ясно увидела во тьме каждую балку, каждый опорный столб — словно
на кончиках пальцев появилось множество маленьких глаз. Стена холодная и против
ожидания непрочная. Стоит поскрести ее ногтями, как нескончаемой струйкой
начинает сыпаться земля. А ведь когда отец и старший брат рыли это убежище,
они выбились из сил и то и дело жаловались на усталость.
В противовоздушную щель принесли ватные одеяла, запас пищи и аптечку. "Не забудьте мой
игрушечный паровоз, положите в старый дедушкин кожаный чемодан", — хнычет брат
Хадзимэ. "Дурачок, щель и так мала — в ней мы сами-то едва поместимся", — говорит
отец. Вспоминая об этом, Сэцуко во сне обливается слезами. Сейчас
она не в силах даже пошевелиться.
"Сэцуко, принеси воды!" В темноте ей видится белозубая улыбка и ослепительно белое полотенце,
которым обмотана голова брата... Выбранную из щели землю разровняли — решили выращивать
на ней овощи. Из кухни доносится голос матери. В небольшом дворике в беспорядке валяются
лопаты, кирки, ведра, обломки досок, молоток и ящик с гвоздями. Брат сидит на краю
веранды, скинув парусиновые тапочки. Его босые ноги неестественно белые, а пальцы
на них густо поросли волосками...
Смеющиеся лица сквозь парок, поднимающийся из кастрюли со свежеотваренным сладким картофелем.
Теплый осенний воскресный вечер. В ту пору ни у кого и в мыслях не было, что когда-нибудь
придется прятаться от бомбежек в противовоздушной щели.
Кажется, будто все горит: нос, глаза, рот. Само дыхание обжигает. Наверно, снова поднялась
температура. Трудно дышать, но, если замереть и не шевелиться, становится чуть легче.
В горле пересохло, а фляга с водой давно опустела. Мучимая невыносимой жаждой, Сэцуко несколько
раз просыпалась, но, представив, сколько сил надо потратить, чтобы напиться, терпела.
От входа в убежище до водопроводного крана в разрушенной кухне не более трех метров,
но, прежде чем выбраться наружу, надо преодолеть пять крутых ступеней... А Сэцуко знала:
стоит ей шевельнуться, как сразу начнет одолевать удушливый кашель, пойдет горлом
кровь. Сколько раз после таких приступов Сэцуко теряла сознание... А если пососать
палец, как это делают маленькие дети? Может, хоть это поможет избавиться от
страшной сухости во рту. Какой бы выбрать палец? Приятнее всего, пожалуй,
мизинец. Нет, мизинец жалко. Лучше указательный.
В детстве его называли материнским пальцем.
Мама...
Сэцуко закрыла глаза. На губах появилась слабая, как тень, улыбка: вспомнила, как мать украдкой
внесла небольшой сверток в землянку. В свертке оказался отрез красивой шелковой ткани мэйсэн —
на лиловом, похожем на цвет горечавки фоне перекрещивались карминные и белые черточки.
Когда и как попала к матери эта ткань, Сэцуко не знала. "Что я тебе сейчас покажу,
доченька", — таинственно прошептала мать, и Сэцуко невольно оробела и огляделась
по сторонам. "Вот, смотри, здесь целое хики. К окончанию колледжа сошьем тебе
шаровары, кофту и накидку. А может, придется заказать кимоно для невесты Хадзимэ".
Тогда мать еще надеялась, что дочери удастся окончить колледж, а у сына появится невеста.
Когда хоронили мать, эту материю сменяли на дрова для кремации.
Улыбка еще не успела угаснуть, как по щекам потекли слезы. Слезы еще не высохли, а на губах
снова появилась улыбка: "Матушка, скоро Сэцуко придет к вам, и мы снова
будем все вместе, как в былые времена, - вы, отец, брат и я".
На кончике пальца, который она держала во рту, была грязь. Должно быть, пристала, когда
Сэцуко скребла стену. Сэцуко сплюнула и снова засунула в рот палец правой руки. В левой она
все время сжимала небольшую тетрадь, не желая ни на один миг с нею расстаться. Сэцуко знала,
что скоро умрет, но, когда наступит смерть, ей было неведомо, а она хотела умереть,
прижимая к груди эту тетрадь. Вот почему она постоянно держала ее при себе.
Сколько же времени прошло с того удивительного, розовевшего закатом августовского вечера,
когда Сэцуко в последний раз подставила горячую щеку под струйку воды из-под крана и,
напившись и наполнив флягу, чуть не ползком вернулась в землянку и легла на затхлый,
сырой матрац?.. Несколько раз Сэцуко просыпалась от мучившей ее жажды и пила.
Потом во фляге не осталось ни капли воды. С того вечера Сэцуко уже не видела света.
"Когда я просыпаюсь, почему-то всегда ночь, — думала она^ _ наверно, я просто
перестала видеть. Да и к чему зрение неподвижному, лежащему в кромешной
тьме телу?" — рассуждала Сэцуко и закрывала глаза. И тогда ее сразу же
обступали образы, которых в действительности она уж не могла увидеть.
Если это были цветы, она отчетливо чувствовала исходивший от них аромат
и ощущала нежное прикосновение влажных лепестков. Если это были люди,
ее память мгновенно воскрешала лица тех, с кем ей довелось повстречаться
за шестнадцать лет жизни. Вот ее брат Хадзимэ. Он стоит на ступеньке
удаляющегося поезда и машет рукой. На лице его светится белозубая,
немного смущенная улыбка. Накануне у него разболелся зуб, и мать
делала ему примочки. Сэцуко было до слез смешно глядеть, как ее
здоровенный братец сидит перед матерью, словно ребенок, широко
разинув рот. Эти слезы незаметно превратились в слезы печали. Интересно,
болел ли еще у него зуб, когда он, широко улыбаясь, стоял на ступеньке
поезда? Всякий раз, вспоминая тот день, когда Хадзимэ уходил на войну,
Сэцуко думала, что боль продолжала его мучить, хоть он и улыбался,
сверкая ослепительно белыми зубами...
"Прибыл к месту назначения. Чувствую себя хорошо. Желаю всем вам здоровья".
У каждого в семье осталось по открытке, присланной Хадзимэ. Они были похожи на извещения
о перемене мест службы. Когда Хадзимэ уходил на войну, он ни словом не обмолвился
о своих чувствах. Не делился он ими и в своих открытках. И мать, глядя на
аккуратные квадратные иероглифы, занимавшие чуть больше четверти открытки,
со вздохом говорила: "Как это можно — оставлять столько места пустым!"
— Хорошо тебе, Хадзимэ: поступаешь так, как хочешь.
— А ты разве нет?
— Знаешь, все не так просто. У моих братьев прямо противоположные взгляды. И я в
полной растерянности: не пойму, кто из них прав, поэтому не знаю, как поступить самому.
— Это на тебя не похоже.
— Я шучу, но мне действительно невесело. В детстве у меня было одно желание — поступить
в военное училище. Когда старшего брата посадили в тюрьму, мне здорово доставалось
от соседских ребят. Они обзывали меня шпионским отродьем. Мне было до того обидно!
И я решил: погодите, вот стану генералом и тогда вам покажу! И тут средний брат
вдруг заявил, что хочет поступать на военную службу. В семье знали, что он
мечтал стать пианистом, поэтому его' решение было для всех полной
неожиданностью. Его, конечно, не взяли в действующую армию,
поскольку старший брат сидел в тюрьме. В конце концов брат бросил школу
и пошел в морскую авиацию, в учебный отряд. Он погиб в бою, даже не
выучившись как следует летать. Эй, Хадзимэ! Ты слушаешь меня?
— Ага, слушаю.
— Старшего брата арестовали еще в самом начале китайских событий, знакомые и соседи сразу
же перестали с нами здороваться, но потом все переменилось: ведь в нашей семье
второй сын погиб на войне смертью храбрых. Я тогда только перешел в среднюю
школу и плохо все это понимал, но мне было противно. Вскоре пришло посмертное
письмо от брата, правда, едва ли можно было назвать письмом эти переписанные
от руки ноты "Полонеза" Шопена и "Детских сцен" Шумана. Мать со слезами на
глазах играла по этим нотам, а я слушал ее игру и думал: второй брат пошел
на войну, чтобы спасти честь семьи, а это больше смахивало на самоубийство,
чем на геройскую смерть в бою. Старшему брату нравился "Полонез", и средний
брат часто исполнял его, чтобы доставить ему удовольствие. А мать в прежние
времена любила играть Шумана. Все мы собирались у пианино и, затаив дыхание,
слушали. После гибели брата я совсем запутался и не знаю, как поступить.
— Но ведь ты сам предложил вместе пойти на фронт добровольцами?
— Да, но я все еще не могу принять окончательное решение, поэтому и надумал подбить тебя.
Когда не хватает собственных сил, чтобы сдвинуть предмет с места, надо применить рычаг.
— Выходит, я рычаг?
— Что-то в этом роде.
По случаю учебной воздушной тревоги окна завешаны черной материей. Отец на сверхурочной
работе, а мать, наказав Сэ-цуко следить за печкой, чтобы отец, вернувшись домой,
мог погреться — он всегда мерз, — отправилась на очередное собрание тонаригуми.
Сэцуко притулилась у печурки и вслушивалась в разговор, который вели между собой
брат Хадзимэ и его друг Сюдзо Вакуи. Сэцуко понимала, что при ней друзья не
стали бы рассуждать на подобные темы — они ведь были на целых шесть лет старше,
поэтому она сделала вид, будто задремала, и для правдоподобия даже тихонько посапывала.
— Когда старшего брата объявили антипатриотом, я вначале решил поступить в военное училище.
Но тут погиб второй брат, и я пришел к мысли, что его гибель была равносильна
самоубийству. Конечно, с таким настроением нечего было и думать об армии, и я
поступил в физико-технический институт, удивив всех домашних своим непостоянством.
Родители, конечно, были рады, что младший сын решил пойти по стопам отца, но
истинной причины моего поступка они так и не узнали.
— Тогда тебе не стоит идти на фронт добровольцем. Ведь студентам нашего института пока еще
дают отсрочку. По-моему, будет гораздо разумней, если ты окончишь институт и
в будущем унаследуешь фирму отца.
— В будущем... Что-то мне мало верится в такое будущее.
— Почему?
— Я не хотел идти на фронт только для того, чтобы нелепо погибнуть и называться героем,
потому-то я и отказался от военного училища... Но в последнее время я стал думать иначе.
— Это как же?
— Хадзимэ! Ты никогда не задумывался, что означает для нас битва при Гуадалканале или
гибель защитников Атту?
-?..
— На мой взгляд, это означает, что Япония терпит поражение. Вот я и решил: раз все
равно суждено умереть, то лучше погибнуть с мыслью, что умираешь во имя родины.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Нынешним летом я виделся со своим старшим братом. Он намного меня старше, да и
голова у него, наверно, по-другому устроена. Прежде нам не приходилось серьезно
разговаривать, вот я и решил с ним повидаться.
— Я слышал, он болен.
— Да, и навряд ли выздоровеет, но говорит, что несколько лет, наверно, еще протянет.
— Он в самом деле отрекся от своих убеждений?
— Отрекаться можно по-разному. Брат сделал это только для виду. Я многое понял во
время нашей встречи. Он сказал, что своим убеждениям не изменил. В тюрьме
у него пошла горлом кровь, и он решил, что теперь, даже если он заявит,
что понял свои ошибки, все равно на фронт его не пошлют и, значит, он
по-прежнему не будет сотрудничать с теми, кто ведет эту войну. Только
потому он и сделал вид, будто отказывается от прежних мыслей. А почти
всех его друзей, признавших свои ошибки, взяли в армию и отправили на фронт.
— Твой брат сказал, что и теперь не будет участвовать в войне?
— Тем более теперь! Ведь сейчас уже ясно, что все происходит именно так, как
он предсказывал: "Я ни за что не пойду умирать, — сказал он, — и постараюсь
выжить, даже если вся Япония превратится в поле боя". Удивительно упрямый человек.
— Он предполагает, что и Япония станет полем боя?
— Да. Сказал: это случится самое позднее через год или два. Сначала у нас отберут
завоеванные территории, а потом и самих начнут так бомбить,
что камня на камне не останется и все погибнут.
— Поэтому ты решил: раз все равно умирать, лучше пойти добровольцем и погибнуть в бою?
— Ты прав. Брат сейчас живет в префектуре Гумма, в храме у подножия горы Акаги. Он рассказывал,
что часто бродит по прихрамовому кладбищу, разглядывает памятники и с болью
думает о том, как все переменилось: на могилах солдат, погибших во время
китайского инцидента, стоят роскошные памятники, и теперь многим из тех,
кто отдал жизнь в нынешней войне, втыкают в могилу обыкновенную
надгробную дощечку. Должно быть, в тылу не осталось людей, которые
умели бы свято хранить память о погибших воинах.
— Дурак! Говори, но не заговаривайся.
— Ты сердишься?
— Само собой! Руки чешутся — врезать тебе как следует. Сэцуко испуганно
открыла глаза и, чуть приподнявшись, поглядела на говоривших. Хадзимэ со смехом
ткнул Сюдзо кулаком в лоб. Тот тоже засмеялся. В комнате было слишком темно, и
Сэцуко не заметила, как у него повлажнели глаза.
— Ты сам-то как решил, Хадзимэ?
— Пойду на фронт. Я человек заурядный, звезд с неба не хватаю, поэтому исполню
свой долг — не жалея жизни, буду воевать за родину, во славу императора.
— Завидую тебе.
Из трех открыток, присланных Хадзимэ, первую всегда хранил в кармане отец. Она исчезла
в то утро, когда вражеские самолеты бомбили Иокогаму. Наверно, сгорела вместе
с ним в пламени взрыва. Вторую открытку положили в гроб матери. Последняя
была в тетради, которую Сэцуко сейчас крепко прижимала к груди. Первые
две были адресованы всему семейству, а последняя почему-то лично Сэцуко:
"Сэцуко! Настал и мой черед идти на фронт, поэтому на твои плечи ложатся заботы о
родителях. Ты вообще-то дерзкая девчонка, но человек
правильный, поэтому на душе у меня спокойно".
"Неужели это все, о чем он хотел написать?" — думала Сэцуко. Когда она получила открытку,
отец и мать уже покинули этот мир. В те дни газеты постоянно писали о подвигах
отрядов смертников, и Сэцуко нетрудно было представить, при каких
обстоятельствах писал свою последнюю открытку ее брат Хадзимэ.
Перечитывая ее, Сэцуко всякий раз ощущала в груди неизъяснимую
горечь. Она вынула вложенную в тетрадь открытку. Рядом была
еще одна, не такая помятая, как письмо Хадзимэ. Ее прислал настоятель
храма, в котором поселился Сёити — старший брат Сюдзо Вакуи —
после того, как его выпустили из тюрьмы. Сэцуко могла по памяти
воспроизвести каждую строчку, каждый иероглиф из письма:
"В эти грозные дни желаю вам здоровья и мужества.
Позвольте сообщить вам печальную весть: шестнадцатого июля почил вечным сном господин
Сёити Вакуи. Перед смертью он сказал, что должен обязательно передать
профессору Нива две тетради, которые вы оставили ему на хранение.
Поскольку профессор Нива скончался, мы положили эти тетради в гроб
в изголовье покойного и сожгли вместе с ним.
Позвольте нижайше известить вас об этом".
Горькие слезы хлынули из глаз Сэцуко. Это были слезы негодования. Теперь и она поняла
те чувства, какие испытывал Сёити. Как он и предсказывал, война окончилась.
Когда все стремились отдать свою жизнь за Японию, за императора, Сёити
считал подобную смерть бессмысленной. Он говорил: война обязательно кончится,
и до той поры надо сохранить жизнь. Сэцуко подумала о том, какое отчаяние
он испытывал, поняв, что не доживет до конца войны, и ощутила буквально
физическую боль. Когда Сёити умер, война еще продолжалась. Но теперь наступил мир.
Тьма все сильнее окутывала Сэцуко. В сознании мелькали отдельные фразы из ее разговора
с Сёити: "Я не верю, что этой войне будет конец". — "Будет, войну начинают люди —
они ее и кончают". — "Даже, если справедливость не будет достигнута?" —
"Справедливость для кого? И потом, человек должен жить и после войны..."
Среди знакомых Сэцуко один лишь Сёити задумывался над тем, что будет после войны.
Сэцуко инстинктивно прижала к груди обе открытки. Хадзимэ при жизни ни разу не встречался
со старшим братом своего друга Сюдзо. Она помнила их разговор в комнате у печурки,
но так и не узнала, что думал о Сёити ее брат Хадзимэ. Сэцуко один-единственный
раз виделась с Сёити, но никому не поведала,
какое впечатление произвела на нее эта встреча.
Сэцуко вложила открытки в тетрадь и вновь прижала ее к груди. Серая тетрадь...
1 |
2 | 3 |
4 | 5 |
6 | 7
К оглавлению